Психология, ожесточенно упорствующая в том, чтобы свести к повседневному и обыденному, выступает причиной упадка, которое, как мне кажется, подошло к своей крайней черте. И мне представляется, что театр, да и мы сами, должны покончить с психологией. Впрочем в этом все мы сходимся и что нет необходимости опускаться до отвращения к современному, в частности, к французскому театру, чтобы заклеймить театр психологический. Истории, связанные с деньгами, огорчения из-за денег, общественный карьеризм, любовные муки, к которым никогда не примешивается альтруизм, – все это не имеет отношения к театру, коль скоро входит в сферу психологии. Эти мучения, эти бесчестные поступки, перед лицом которых мы оказываемся теперь всего лишь теми, кто получает удовольствие, подсматривая в замочную скважину, – они закисают и обращаются в революционные порывы: в этом надо отдавать себе отчет. Но это еще не самое худшее. Если Шекспир и его подражатели долгое время внушали нам идею искусства для искусства. Когда искусство стоит по одну сторону, а жизнь – по другую, можно было вполне довольствоваться этой бесполезной идеей, пока жизнь, протекавшая за ее пределами, еще держалась. Но сейчас слишком многие признаки свидетельствуют о том, что все, ради чего мы жили, более не держится, что все мы безумны и повергнуты в отчаяние. И я призываю нас к противодействию. Эта идея независимого, отдельного искусства, существующего лишь для того, чтобы зачаровывать нас в минуты отдыха, есть идея декаданса.

        Наше литературное восхищение составляет часть общей идеи литературной поэзии, независимого, отдельного искусства, нейтральной духовной деятельности, которая ничего не делает и ничего не производит. Индивидуальная поэзия, занимающая лишь того, кто ее пишет, свирепствовала самым ужасным образом, театр был наиболее презираем поэтами, у которых никогда не хватало ни чувства, ни прямого и массового действия, ни пользы, ни опасности. Нужно покончить с предрассудком относительно письменных текстов и письменнойпоэзии. Письменная поэзия годится на один раз, а затем ее следует уничтожить. Пусть мертвые поэты уступят место другим. Во всяком случае, нам следует понять, что именно наше преклонение перед тем, что уже сделано, – каким бы прекрасным и реальным оно ни было, – наводит на нас оцепенение. Заставляет нас замереть и мешает нам войти в соприкосновение с силой, пребывающей внизу, с силой, называемой мыслящей энергией, жизненной силой, предопределенностью перемен, или чем угодно. За поэзией текстов стоит просто поэзия, без формы и без текста. И подобно тому, как истощается эффективность масок, применяющихся в магических операциях некоторых племен, – после чего эти маски годятся лишь на то, чтобы сдать их в музеи, – точно так же истощается и поэтическая действенность текста. Поэзия же и действенность театра относится к числу тех, что истощаются наименее быстро, поскольку она допускает действие того, что выражается в жесте и произношении, – того, что никогда не воспроизводится дважды. Речь идет о том, чтобы понять, чего же мы хотим. Если мы все готовы к войне, к чуме, голоду и массовой резне, нам не нужно даже говорить об этом, достаточно, если мы просто будем продолжать. Продолжать вести себя как снобы, толпиться перед тем или другим зрелищем, которое не выходит за пределы сферы искусства, которые, однако взяты наобум, без достоверного осознания тех сил, которые они могут привести в движение.

      Нужно покончить с этой случайностью, с этим индивидуализмом и этой анархией. Довольно индивидуалистических стихов, от которых гораздо больше выигрывают те, кто их создает, чем те, кто их читает. Раз и навсегда – довольно уже всех этих проявлений замкнутого, эгоистичного и личностного искусства.  Наша анархия и путаница нашего духа являются лишь функцией от анархии всего прочего, – или, скорее, все прочее есть лишь функция от этой анархии. Я не из тех, кто верит, будто для того, чтобы театр изменился, должна измениться цивилизация. Но я верю, что театр, используемый в своем высшем и возможно более трудном смысле, наделен силой воздействия на вид и формирование вещей. И происходящее на сцене сближение двух страстных проявлений, двух живых очагов, двух нервных магнетизмов – это нечто настолько же полное, настолько истинное, даже настолько предопределяющее, каким в жизни бывает сближение двух в позорном соединении, лишенном всякого завтра. Стоит только произнести слово «жестокость», как всем начинает казаться, будто я подразумеваю «кровь». Но » театр жестокости» означает трудный и жестокий театр, прежде всего, для меня самого. В плане же представления речь идет не о той жестокости, которую мы способны проявлять друг к другу, нет, речь идет о той гораздо более ужасной и необходимой жестокости, которую могут проявлять по отношению к нам вещи. Мы не свободны. И небо еще может обрушиться нам на голову. И театр создан для того, чтобы научить нас, прежде всего, этому. Или же мы окажемся в состоянии, применяя современные и пригодные сейчас методы, вернуться от всего этого к той высшей идее поэзии. Поэзии, творимой театром, – идее, стоящей за всеми Мифами, что поведаны великими древними трагиками, окажемся в состоянии еще раз вынести религиозную идею театра. Иначе говоря, сумеем без медитации, без ненужного созерцания, без смутных снов прийти к осознанию, равно как и к овладению, некоторыми преобладающими силами, некоторыми понятиями, управляющими всем. А поскольку понятия, когда они эффективны, несут в себе свою энергию, нам нужно обнаружить в себе эти энергии, которые в конечном счете создают порядок и поднимают ценность жизни. Или же нам останется только махнуть на себя рукой, оставив все без отклика и без последствия, останется только признать, что мы пригодны теперь лишь для беспорядка, для голода, крови, войны и эпидемий. Или мы сведем все искусства к некоему центральному отношению, найдя аналогии между жестом, совершаемым в живописи или театре, и жестом, сотворенным раскаленной лавой при извержении вулкана. Или же нам нужно прекратить заниматься живописью, досужими пересудами, перестать писать и, вообще делать, что бы то ни было.

Отвтавть комменатрий